На пресс-конференцию 14 января корреспондентов сбежалось больше, чем обычно, и «своих» тоже, не только члены Группы. В задней комнате квартиры Орлова не хватило сидячих мест, сидели на брошенных на пол диванных подушках. Щелкали фотоаппараты и даже крутили телекамеру. А спрашивали об одном: о взрывах. Корреспондентам было передано коллективное заявление «По поводу взрывов в московском метро». Его подписали Московская и Украинская Хельсинкские группы, а также представители других правозащитных ассоциаций: старейшей из них Инициативной группы защиты прав человека в СССР, грузинской Инициативной группы, советского отделения Международной амнистии и только что созданных Христианского комитета защиты прав верующих в СССР и Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях; были подписи пятидесятников и активистов еврейского движения за выезд в Израиль. <…>
На этой же пресс-конференции Московская Хельсинкская группа объявила о вступлении в нее двух новых членов: физика Юрия Мнюха и математика Наума Меймана и передала корреспондентам очередные документы — с 16-го по 19-й. Эти документы оказались последними, под которыми еще стояли подписи Орлова, Гинзбурга и моя. Но в тот день о такой возможности отчетливо не думалось, хотя она не исключалась. <…>
На посленовогодние дни приходится два праздника, которые отмечают многие москвичи: православное Рождество и «старый Новый год». Оба эти вечера друзья Орловых, зная, что Ю. Ф. из дому не выходит, собирались в их осажденном доме, и было там многолюдно и без натуги весело. Что думали о нас филеры, мерзнущие под окнами, когда слышали изнутри музыку и взрывы общего хохота? Что это пир во время чумы? Ни у хозяина дома, ни у его гостей не было такого ощущения. Диссидентская среда поражает сторонних людей веселостью этих добровольных кандидатов в тюрьмы и лагеря. Я думаю, что дело здесь в душевной гармонии, которую дает освобождение от двоемыслия и двоедушия. А перспектива ареста постепенно становится привычной и не гложет, как не гложет нормального человека мысль о смерти, хотя каждый знает, что рано или поздно умрет.
На старый Новый год принято гадать, и в тот вечер у Ю. Ф. тоже гадали на раздобытых для этого случая английских гадальных картах. Алик Гинзбург от гадания отказался. Толе Щаранскому среди прочих хороших карт выпала «дальняя дорога», все радостно завопили: «Следующий год в Иерусалиме!» и потянулись чокаться с ним, а он сиял, как именинник. Ю. Ф. достался оптимальный набор счастливых карт, будто нарочно отобрали их из колоды: осуществление заветных замыслов, успех в делах, общее признание, счастье в любви. Что ж, все исполнилось. Карты умолчали лишь о цене за это. Наверное, потому, что были английскими, и в них не предусматривались варианты судеб, решаемых в КГБ. <…>
Ю. Ф. уехал в подмосковную деревню, где прошло его детство, и в Москву не показывался. За его женой и близкими друзьями повсюду ходили — надеялись, что те выведут на него. Но он сам не выдержал неопределенного положения. 9 февраля он вернулся в Москву, но поехал не домой, где наверняка ждала засада, а ко мне. У моего дома после получения разрешения на выезд было чисто. Но я после очередного допроса поехала не домой, а к Петру Григорьевичу, где составляли заявление с просьбой о взятии больного Гинзбурга на поруки. Только я села за машинку печатать готовый текст, как приехал Турчин. «Беги немедленно домой! — закричал он мне с порога, а дальше стал писать — Тебя ждет Ю. Ф. Он хочет сделать заявление для прессы». Я что было духу помчалась домой. С Ю. Ф. мы не сказали вслух ни слова, писали друг другу. Приехали Турчин и Щаранский. Вокруг дома никого нет, сказали они. Сразу же за ними появились три приглашенных корреспондента. Они задали Ю. Ф. вопрос, скрывается ли он. Нет, ответил Ю. Ф., но идти к ним сам добровольно тоже не намерен. Он передал корреспондентам составленное им «Предложение о международной конференции по рассекречиванию информации». Он предлагал разделить этот процесс на несколько этапов. На первом этапе следовало запретить засекречивание информации о стихийных бедствиях, эпидемиях, преступности, условиях жизни и нарушениях прав человека.
Ю. Ф. высказал предположение, что в случае ареста ему, вероятно, дадут слабое наказание, а Гинзбурга, Руденко и Тихого постараются выставить уголовниками и дать максимальные сроки.
Не более чем через 5 минут после того, как Ю. Ф. заговорил вслух, в квартире отключили телефон (хорошая иллюстрация на тему, прослушиваются ли наши дома). Еще через 15 минут, когда корреспонденты собрались уходить, а вместе с ними и Ю. Ф., я вышла вперед — проверить, свободен ли путь. У подъезда стояла кагебистская машина, в подъезде целовалась какая-то парочка. Толя Щаранский узнал «кавалера», тот не раз ходил за ним следом. Ю. Ф. решил остаться у нас на ночь. Поставили ему раскладушку, но почти не ложились. Мы шептались в темной кухне. Он вспоминал то одно, то другое дело, которое надо довести до конца. Я не записывала, старалась запомнить. В пятом часу ночи я разбудила сына и попросила обежать вокруг дома: вдруг на ночь осаду сняли. Был сильный мороз, он основательно оделся: сапоги, полушубок. Но не пришлось даже спускаться на лифте. Только открыл дверь из квартиры — прямо под дверью стоял какой-то тип, и на лестнице сидели двое.
Утром я вышла звонить по автомату (телефон по-прежнему бездействовал). На лестнице — и вверху, и внизу — сидели ражие молодцы, такие же толпились в подъезде. Около дома, на расчищенной от снега площадке, сгрудилось несколько машин. Я предупредила Иру, что Ю. Ф. у меня, чтобы она и В. Турчин приехали посоветоваться. Я была за то, чтобы Ю. Ф. не выходил, остался жить у нас. Он сказал, что, пожалуй, так и сделает, и стал соображать, чем заняться в ближайшие дни. Среди намеченных дел была уборка снега с балкона.